Я, Мара и жена Тамара. Повести и рассказы - Валерий Казаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё через несколько минут я был у своей неказистой будки. Там под разлапистой елкой на мягкой лесной подстилке беззаботно нежилась на солнце моя Мара. Когда я подошел к ней достаточно близко, она подняла свою рыжую лохматую голову, сонно посмотрела на меня, потом опустила веки и, успокоено вздохнув, снова вытянулась на своей лежанке.
Странно всё – таки устроена природа. Мара прошла перед самым носом у лосят и не заметила их, не определила по запаху, а лосята в свою очередь ничем не выдали себя. Эта врожденная способность затаиться, видимо, их и спасает. Или Мара перестала воспринимать лосей как настоящих зверей и видит в них неких длинноногих лесных коров.
Вкус пива
На следующий день было воскресенье. Погода снова стояла прекрасная. С самого утра сквозь легкий сизый туман медлительным медовым потопом проливалось на землю солнце. В небе пел жаворонок, глянцевито блестела первая, влажная от росы трава, а мне почему-то сделалось грустно. Я вырвался из леса на целый день, избавился от одиночества и сейчас мне очень хотел поговорить с кем-нибудь «по душам». Наверное, поэтому я так быстро согласился пойти на шабашку с Костей Карамбой, который неожиданно появился возле калитки с колуном в руке. Он был в синей выцветшей рубахе, темных китайских брюках и кирзовых сапогах.
Потом мы кололи дрова у шустрой для своих семидесяти лет старушки Натальи Карповны и говорили о разных пустяках. На обед она припасла нам литровую банку самогона, выставила на стол вместительное блюдо соленой капусты с подсолнечным маслом, потом добавила маринованных огурчиков, поджарила в чугунной сковороде десяток куриных яиц, и мы как-то незаметно, рюмка за рюмкой, ложка за ложкой всё это выпили и съели. Весело заговорили о современной российской политике, о нашей работе, потом о соблазнительных женщинах с мощными ягодицами. Короче говоря, сильно запьянели и дрова доколоть уже не смогли, только сутуло сидели возле низкого забора рядом с поленницей свежих чурок и громко разговаривали, размашисто жестикулируя руками. Потом, кажется, что-то пели, пугая прохожих своими бандитскими красными рожами и оглушительно громкими голосами. Немного позднее я рассказал Константину про лося, который меня едва не утопил, про то, как вместе с лосем я лишился превосходного ботника. Но Карамба, кажется, ничего не понял, потому что смотрел на меня слишком весело и всё ждал от меня чего-то ещё, не то более смешного, не то более занимательного, чем эта странная, не слишком-то похожая на правду история.
Немного погодя рядом с нами откуда-то появился старый друг Карамбы Иван Бердников. Он был уже навеселе, поэтому уверенно сел между нами, обнял нас за худые плечи, стал что-то энергично рассказывать своим басовитым громким голосом. Он рассказывал и посмеивался. Мы, правда, уже плохо понимали, о чем он говорит, но постепенно нам тоже стало смешно, потому что с боку лицо Ивана показалось мне очень похожим на гармошку… У Ивана в сетке была трехлитровая банка с пивом, поэтому он с полным правом пригласил нас к себе во флигель.
– Посидим там в холодке. Помечтаем. На шедевры мои поглядите, которые я сам срисовываю с картин старинных мастеров.
– Ну, пошли, коль не шутишь, – согласился Константин.
Во флигеле у Ивана было хорошо, прохладно и уютно. Там по стенам были развешаны картины, изображающие пышноволосых и краснозадых женщин, сквозь пол росла малина, а на единственном подоконнике толстым слоем лежала белесая пыль вперемешку с дохлыми мухами. Нельзя сказать, что во флигеле было сумрачно, но нечто вечернее явно проступало сквозь мутное стекло в сад. В этой обстановке уже через полчаса мы тоскливо запели.
Клен ты мой опавший,
Клен заледенелый,
Что стоишь, согнувшись,
Под метелью белой…
Но в конце очередной песни Карамба вдруг увидел пустую банку из – под пива у себя перед носом, громко расплакался и стал с чувством жаловаться на свою беспросветную жизнь. Сказал, что жена ему изменяет. Потом громко выкрикнул: «Вы ничего не знаете, робяты! Ничего не понимаете!» – и выскочил из флигеля вон. Немного позднее я заметил его в густом малиннике сидящим на корточках со спущенными штанами. Он сидел, делал свое «дело» и горько плакал.
После его ухода во флигеле стало так тоскливо, что меня неожиданно стошнило. Иван в это время посмотрел на меня осуждающе и многозначительно изрек: «Ну вот, расставлены все точки над «и»…
Серьёзная женщина
А в понедельник вечером ко мне пришла Наталья Карповна, снисходительно погрозила желтоватым пальцем и попросила доколоть дрова – «раз уж взялись, дак». Объяснила, что на прошлое она не обижается, с кем не бывает, только напомнить пришла по пути за хлебом, что обещанное нужно исполнять. Немного помолчала и посетовала: «Хлеб два дня не привозили из района, из-за этого в магазине сегодня давка. Еле – еле до прилавка добралась. Вся ухомаздалась».
Вечером мне пришлось докалывать дрова одному. Я колол сучковатые тюльки, потел, вытирал лоб матерчатой кепкой и думал о том, что жизнь устроена отвратительно. Несправедливо. Глупо. Поэтому человек, который много и хорошо работает, всегда и всем должен, а единственное чувство, которое он при этом испытывает, – это чувство усталости. Он обречён уставать, пока жив, и вместе с уважением в старости к нему обычно приходят болезни, а вместе с предполагаемым отдыхом – смерть. Но даже если он умирает, люди, чаще всего, скорбят не об утраченной навсегда интересной, своеобразной личности, а, скорее, о потерянном работнике. Им дела нет до той несвободы, которую он ощущал всю жизнь.
После ужина ко мне пришла жена. Села на большую осиновую тюльку возле забора и спросила:
– Чего это ты, Андрей, так и будешь один дрова колоть? Друг-то твой где шатается?
– Не знаю, – ответил я, еле сдерживая раздражение.
– Вот те на! – удивилась жена.
– Ну, не пришёл пока. Что я, искать его буду?
– Значит, вино пить вместе, а работать – врозь. Так что ли? Интересно получается.
Я хотел было снова огрызнуться на неё, но не смог. Жена была в шелковом голубом халате с горошками. Ей идет этот цвет, потому что глаза у неё тоже голубые и наивные, как у ребенка. Только в последнее время я замечаю в них всё больше грусти. Я замечаю в них больше глубоких холодных теней, чем яркого тёплого света. Наверное, в этом есть и моя вина.
– Тогда не надо было за работу браться, если не уверен в человеке, – с укором продолжила Тамара. – Хотя какой он человек. Пропойца несчастный!
– Доколю без него. Не переживай.
– Давай! Докалывай! Ты всю жизнь так. За всех один отдуваешься… Думаешь, люди тебе за это спасибо скажут? Не надейся… Вот я на тебя гляжу – и мне тебя жаль. Больше ничего. В чем только душа держится, кожа да кости. Да ещё надо сегодня навоз у коровы вычистить, воды с колонки в баню натаскать.
– Ну и что?
– Ничего… Бросай всё и пошли домой. Бросай и пошли, а то заплачу сейчас у всех на виду… Кожа да кости… И что за мужик такой упрямый…
И мне, действительно, захотелось всё бросить к чёртовой бабушке: и дрова, и лес, и домашнее хозяйство. Не мое это дело. Не моё! Надо же когда-нибудь отдохнуть по-человечески. Это раньше считалось, что физический труд полезен, что он облагораживает, даже лечит. А сейчас об этом уже никто не вспоминает. Даже лозунг «Кто не работает – тот не ест!» стал звучать как издевательство, потому что производитель, работник как раз и получает за свой труд меньше всех. А тот, кто не работает на производстве, но распоряжается плодами чужого труда, тот всё имеет.
В общем, к вечеру я дрова доколол. Зашел к Карповне, отчитался о проделанной работе. Потом, преодолевая чувство брезгливости, чисто из уважения к старому человеку, выпил два стакана браги, приторно отдающей уксусом, и вышел на улицу, чувствуя тошнотворную тяжесть в желудке и запоздало осознавая, что в благодарность за всё меня, кажется, отравили…
Через какое-то время мне стало дурно. На ватных от слабости ногах я зашел за сельповские поленницы возле дороги, где вовсю благоухали высоченные лопухи, лег там на спину и долго – долго смотрел в небо с тоскливым равнодушием. Небо было цвета молочной сыворотки с тёмным крошевом птиц в самом зените. Глядя в него, я почувствовал себя никому не нужным, бесконечно одиноким человеком. И мне захотелось умереть, чтобы не видеть этого пустого бездонного, равнодушного неба, этой жирной зелени, не чувствовать тошнотворного запаха, наплывающего откуда-то справа, от приземистого дощаного туалета, склонившегося над оврагом. Жизнь вдруг показалась мне лишенной всякого смысла – отвратительным путешествием от одной неразрешимой проблемы к другой. От одного противоречия к другому. Что в ней хорошего? Что ценного? Ведь вокруг меня только пустота и хаос. Хаос и пустота…